?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

Россия Нестерова

Александра Пистунова

Четыре года назад перед нами явилась в полном объеме уникальная книга. «Воспоминания» художника Михаила Васильевича Нестерова. Очень долго об этих «Воспоминаниях» говорили, спорили, у кого-то был на руках список, а у кого-то фрагменты. Впрочем, тираж издания — 20 тысяч экземпляров — оказался смехотворен для нашей страстно читающей страны. Для многих преданно любящих отечественную культуру великий живописец остался лишь автором фрагментарно изданных сборников «Из писем» и «Давние дни». «Давние дни», впервые вышедшие в 1942 году, имели тираж уж и вовсе фантастический: две тысячи шестьсот экземпляров, но восьмидесятилетнему Михаилу Васильевичу в мрачной Москве второй военной осени присуждено было в связи с «Давними днями» звание... почетного члена Союза писателей СССР.
Вскоре Нестеров скончался, а через двадцать лет в честь векового юбилея со дня его рождения открылась большая персональная выставка. Зрителю 1962 года казалось, что он видит и понимает всего Нестерова. (Как — замечу в сторону — казалось это и читателю «Давних дней».) Но на выставке, увы, не было произведений, которые художник считал программными.
И вот через четверть века хожу по новой выставке Михаила Васильевича Нестерова. Прошедшей весной была она открыта в залах объединения «Третьяковская галерея» на Крымской набережной в Москве. Здесь тоже, разумеется, не оказалось всего Нестерова — ведь показывались только запасник Третьяковки, частные коллекции Москвы, фонды Абрамцевского и Загорского музеев. Не было нестеровских чудес из музеев Уфы, Ленинграда, Киева. Не было работ, честно и бесчестно попавших в малые и большие сокровищницы мира. Но эта выставка — уж теперь безусловно! — отразила ту великую гору, с которой видны были античность и Византия, эпоха Возрождения и поражающий поиск России рубежа веков.
Бродя по неудобным, низким, душным помещениям, где показывали Нестерова, я мысленно улыбалась той странице «Воспоминаний» Михаила Васильевича, где он рассказывает о выставке своей 1907 года, состоявшейся в Екатерининском концертном зале Петербурга, и о разговоре там с братом Василия Васильевича Верещагина. В ту пору художника Верещагина уж не было в живых, он погиб на корабле, взорвавшемся на рейде Порт-Артура, а брат его, бывший адъютант Скобелева, и сам уж к тому времени ставший генералом, задал Михаилу Васильевичу вопрос, не намерен ли Нестеров показывать свои картины в Москве.
«Да,— говорю,— предполагаю».— «Где?» — «Еще не знаю...»— «Как не знаю? Тут и знать нечего. Поезжайте в Москву, снимите манеж, да, манеж, манеж. И там выставьте свою «Святую Русь» и другие вещи. Назначьте в будни по пятаку, в праздники пускайте даром, а в понедельники для избранных по рублю. Народ повалит. Десятки тысяч пройдут через манеж».
А ведь ни о каком экспозиционном помещении в манеже в ту пору и речи не было. Что ж, будем надеяться, что еще через четверть века совет генерала Верещагина будет принят наконец во внимание.
Поразительно: академику Нестерову привелось при жизни увидеть только две своих персональных выставки, Одна — та, петербургская, она работала месяц; вторая — московская середины тридцатых, открытая для специальных гостей на несколько (кажется, всего на Пять!) дней и показавшая в основном работы мастера советских лет.
Всем, кажется, теперь понятны обстоятельства середины 1930-х. Нестеров не писал портретов вождей, не участвовал
в утверждении новой жанристики — бледного подобия живописи великих передвижников. Он отказывался от множества выгодных предложений. Даже если предлагали ему написать портреты классиков русской литературы, тех, которых он не видел и не знал въяве.
В 1921 году, вернувшись с юга в Москву, Михаил Васильевич не нашел ни своей квартиры, ни сундука с рисунками и эскизами. Весь дом князя Щербатова, так пленительно задуманный и построенный Александром Ивановичем Тамановым (еще не Таманяном!), был реквизирован под госучреждение не то важно-военного, не то важно-гражданского характера. То, что было наработано великим художником к его 60 годам,— разные пластические идеи, наброски, мечты о сюжетах и цветосочетаниях, портретные штудии и пейзажные этюды, «лаборатория» его дивных церковных работ для Киева, Грузии, Петербурга, Москвы — всего этого более не существовало. Не было ни холста, ни красок, ни кистей или карандашей, не было любимых углей, привычного инструментария, грунтов...
Однажды в середине шестидесятых годов, сидя в мастерской у Павла Дмитриевича Корина, я услышала рассказ о первых днях его Учителя после возвращения в Москву:
— Он не мог обойтись без тонких любимых своих кистей. Нестеровские кисти оказались невосстановимы. Я знал хороших кистевязов в Москве, те старались выполнить в точности такие кисти, как хотел Михаил Васильевич. Но не получалось у них... Нестеров страдал. Не об имуществе (а он, разумеется, не был бедным человеком). Даже о потерянных родительских иконах не печалился. И представьте — о большинстве своих работ. Он говорил: «Ну, что там — работы же уходят все равно; продаются, дарятся...» Но без кистей, без особых подрамников, которые делали по его чертежам монахи-краснодеревцы в Киево-Печерской лавре, страдал невыносимо.
— А судьба его произведений мучила Нестерова? Наверное, прежде всего это? — спросила я Корина и неожиданно услыхала:
— Михаил Васильевич был уверен, что руки, через которые шли его вещи, становились как-то добрее... Он знал, нельзя иметь и хранить произведения искусства и не испытывать на себе их влияния. Тем более если посвящены они темам религии. Веры. Нестеров считал, что творения, которым дали жизнь его руки, далее становятся независимы от него. «Свою судьбу имеют книги,— говорил он,— но это же относится ко всем творениям духа человеческого». То был редчайший оптимист по своей сути. И близкие Михаила Васильевича, его жена и дети были с ним. Поддерживали его. Поселился он в квартире дочери от первого брака на Сивцевом Вражке. Ольга Михайловна была немногим младше второй жены Нестерова, он и женился-то в Киеве на юной учительнице своей любимой дочки. На Сивцевом Вражке выделили семье Нестерова две темноватые комнаты. Тут он жил. Тут и писал. Впрочем, он никогда не имел отдельных мастерских — ив лучшие времена тоже. Мастерской всегда была большая комната в жилой квартире... А тогда, в начале двадцатых, бедны и голодны были все... На Сивцевом Вражке у Нестерова собирались друзья. Были философы, те, которых написал Нестеров летом семнадцатого года: Сергей Булгаков, Павел Флоренский... Впоследствии младшая дочь Нестерова, Наталья Михайловна, вышла замуж за сына Булгакова, Федора Сергеевича. Он стал художником. Нестеров радовался, что его дочь любит сына друга, да еще художника...
А в узком темноватом «пенале», где провел художник последние свои годы, Павел Дмитриевич Корин писал его портрет, тот самый, будто составленный из острых углов — локтей, пальцев, нестеровского профиля. Впрочем, вы его, конечно, знаете. Когда смотришь на этот холст, кажется, что ты прошел к модели, обо что-то ударившись. А может, услыхав едкое, гневное, свободное слово Нестерова.
Обстоятельства тридцатых годов понятны. Но отчего же — спросите вы — всего одна нестеровская персоналия состоялась до революции? Очень просто: некогда было Михаилу Васильевичу. Многие, многие годы работал он вместе с Виктором Михайловичем Васнецовым в Киеве во Владимирском соборе. Потом один — для храмов в Абастумани, Петербурге, Сумах, для замоскворецкой Марфо-Мариинской обители, той, что была возведена молодым еще зодчим Щусевым. Эта — важнейшая — часть творческой биографии Нестерова долго замалчивалась.
Трагедию Нестерова, в 24 года потерявшего обожаемую жену — Мария Ивановна умерла после родов, оставив дочь Олечку,— описывали многие, объясняя одним только этим фактом увлечение Михаила Васильевича религией. Однако христианство Нестерова было далеко от горячности, оно было естественно, воспитано в строгой купеческой семье. Уфа аксаковского детства и нестеровского хотя и разделяется почти половиной столетия, однако продолжает быть небольшим патриархальным городом, чью жизнь определяют рождество и святки, масленица и великий пост, пасха и красная горка, Спас яблочный и осенний праздник Успения Богородицы. Это бытие, это жизнь, это календарь многих поколений!
В уфимском отрочестве Нестерова большую роль сыграл человек, которого художник в своих воспоминаниях нежно величает «Сергиевским батюшкой». Мягкость, тепло, серьезность его беседы помнил Нестеров всю свою долгую жизнь.
Нестерова, работавшего в церквах, хочется назвать сказителем. По-своему сказывает он дивные сюжеты. Свое, нестеровское: нежно-задумчивое, жертвенное, щедро-доброе вкладывает, к примеру, в знаменитых русских святых из Владимирского собора. В дивную икону Рождества, на мой взгляд, сравнимую только с прославленным гентским алтарем Ван Эйка. Эта часть искусства Нестерова прежде всего высоко эмоциональна, обращена к человеческому чувству.
Однако станковые произведения Нестерова, тоже так или иначе связанные с темой религии, имеют всегда в качестве главной художнической задачи размышление. Разумеется, эти холсты тоже отличает особенная тонкая красота. Героев своих, а иногда героинь (тех, кого мы привыкли звать нестеровскими девушками) художник пишет посреди русской природы — на берегах рек да озер, на полянах, в аллеях старых садов. Есть особые зелено-голубые сочетания нестеровского пейзажа, осенне-весеннего, молчаливого, отвечающего без слов на самые серьезные вопросы. Есть быстрый ало-зеленый промельк рябинки или кленового листа, подчеркивающий тишину, прикосновение к этой тишине героя. Сегодня мы можем считать такого рода полотна Нестерова картиной утраченного экологического равновесия: экое (по-гречески — дом человека) есть мир разумного бытия. Пророческое начало, столь сильное у любого большого художника, вызвало к жизни нестеровское раздумье об отношениях человека и природы, этноса и мира. А непосредственной почвой его искусства было другое. Как художники итальянского Возрождения, перед которыми Михаил Васильевич преклонялся, Нестеров искал явление. Он стремился найти обобщающий время человеческий образ, найти истину в окружающем мире родной природы.
В залах на Крымской набережной советский зритель впервые увидел огромный холст «На Руси. Душа народа», созданный мастером в последние предреволюционные годы. Вдоль волжского высокого берега, за мальчиком в светлой рубашечке не то идет, не то стоит громадная толпа. Что же это — «Крестный ход», подобный тем, что многократно писаны великим Репиным? Ведь несут иконы, хоругви, горят свечи, приплясывают впереди юродивые, здесь церковные иерархи, монахи, крестьяне?
Но вглядитесь: справа видны профили Толстого и Достоевского, лицо Владимира Соловьева...
Как раз хода — то есть движения — все-таки нет в этой картине. Люди экстатически застыли, наблюдая краткий шажок обутого в лапти маленького мальчика. Этого мальчика писал Нестеров со своего сына Алеши, который всей короткой будущей жизнью подтвердит избранничество и мученичество, определенное ему отцом-художником.
Екатерина Петровна Нестерова, вторая жена великого мастера, сказала об этой картине: «Лирик русской живописи, он создал на этот раз трагедию русской веры. На упорные вопросы, кто же придет к Христу (отсутствующему на картине) — патриарх? инок? верующая баба? православный Достоевский или отлученный Лев Толстой? — художник неизменно отвечал: «Не знаю».
Вспомнились тут великие учителя Михаила Васильевича Перов и Крамской. Я имею в виду сейчас не избранные художником примеры, но тех конкретных людей, которые вкладывали в его сердце веру в себя, учили видеть, понимать жизнь вокруг.
Перов «брал человеческую душу в момент наивысшего напряжения», пишет в «Воспоминаниях» Михаил Васильевич, повествуя о своих занятиях в Московском Училище живописи, ваяния и зодчества и перекидывая мост к тем петербургским дням, когда его, уже студента Академии Художеств, заметил в Эрмитаже Крамской. В тот день копировал юный Нестеров Ван Дейка. «Узнав, что я из Москвы и бывший ученик Перова, с особым вниманием стал меня расспрашивать об Училище, об Академии. Ему, видимо, понравился мой отзыв о покойном Перове. Он очень одобрил мою копию... и в заключение пригласил бывать у него».
Особая глубина, особая домашность отношений стоит за страницами «Воспоминаний» Нестерова о Крамском и Перове. Ученик понимает сущностное в учителях, учителя бережно принимают дар юного художника, уважая его неповторимую личность.
Возвышенный облик Нестерова, возникающий сегодня перед нами,— одно из «белых пятен» истории отечественной культуры. Пронесенная через жизнь дружба с Виктором Михайловичем Васнецовым, начавшаяся в молодые времена их общей работы в Киеве, во Владимирском соборе, и увенчанная портретом, который написал Нестеров в Москве, в середине двадцатых, за год до смерти Васнецова. Работался он в том доме-тереме, где ныне московский музей Виктора Васнецова, а фон портрета включил реалии сказочного и духовного — два старых мастера не отказывались от них никогда.
А история дружбы Нестерова с его однокашником Левитаном, чья личность, чье слово, чье нежное искусство всегда так дороги были Нестерову? Левитан умер почти на полвека раньше Нестерова, и в день его смерти Михаил Васильевич с Екатериной Петровной всегда сажали цветы под могильным камнем с еврейскими письменами. Нестеров участвовал в переносе могилы Левитана на Новодевичье кладбище, а потом и самого Нестерова погребли рядом с товарищем.
Была у Михаила Васильевича и женщина-друг. Это Елена Адриановна Прахова, старшая дочь историка искусства и археолога Адриана Викторовича Прахова, по чьей инициативе был расписан в Киеве Владимирский собор, реставрирована Кирилловская церковь... Тихую, некрасивую, однако добрую, чистую душой девушку Лелю Прахову написал Нестеров Варварой-великомученицей для Владимирского собора. Скандал был огромный. «...Не могу же я молиться на Лелю Прахову!» — вопрошала киевская губернаторша, по чьей инициативе специальная комиссия потребовала, чтобы Нестеров переписал святую Варвару. Переписал ли он в самом деле? Если сравнивать первоначальные портретные зарисовки Праховой и окончательный образ Варвары, можно понять, сколь немного уступил художник власть имущим. Натура живая, вызывающая у художника нежность и преклонение, всегда стояла в изначалии любых нестеровских сюжетов: и религиозных, и светских. Святую Нину для храма в Абастумани писал Нестеров с русской женщины, сестры милосердия, лечившейся в Грузии после маньчжурского фронта. А отрока Варфоломея, будущего Сергия Радонежского, но пока маленького пастушка, которого отец послал искать потерявшихся коней и которому встреченный на опушке леса старец с золотым нимбом помог познать грамоту, писал Михаил Васильевич с деревенской чахоточной девочки. Постриженные в скобку легкие волосы, широко раскрытые перед чудом серые глаза, тонкие прозрачные пальцы...
А как объяснить нестеровское предощущение судеб своих героев? Скажем, двух моделей картины «Философы»: Павла Флоренского и Сергея Булгакова? Михаил Васильевич написал этот двойной портрет летом 1917 года в Троице-Сергиевой лавре. В дивном зелено-голубом пространстве идут, беседуя, плотный, уверенный, жизненно прочный Булгаков которому предстоит долгое и благополучное существование, пусть и на чужбине, а за ним тонкий, в монашеском облачении, прозрачный, как облетающая березка, Павел Флоренский — его ждут гонения, тюрьма, страшная смерть в концлагере...
Большая ошибка думать, что нестеровская портретная галерея русской интеллигенции была начата после Октябрьской революции, заменив собою все другие формы творчества мастера. Конечно, хирург Юдин, певица Большого театра Держинская, физиолог Павлов, график Кругликова, зодчий Щусев, скульпторы Мухина и Шадр написаны в советское время. Это представители российской духовной элиты.
Однако портретная галерея Нестерова, одним из первых экспонатов которой можно считать этюд головы молодого нижегородского Горького, начата далеко в XIX веке. От любимого и любящего ученика Нестерова Павла Дмитриевича Корина слыхала я, что портрет был особым высказыванием Нестерова о человеке, вызывавшем его уважение, его интерес. Он портретировал Льва Толстого и Аполлинария Васнецова, чье лицо читаем мы в чертах юного Сергия, укротившего медведя. Он писал русских старцев, итальянских детей, мастеровых башкир из родной Уфы, грузин в Абастумани, украинских дивчин, которых нежно именовал Наталками. Он любил человека тем всемирно отзывчивым большим сердцем, о котором говорил Достоевский в Пушкинской речи.
Сколько чудесного и доброго слыхала я от Павла Дмитриевича, рассказывающего о Нестерове. О том, как Нестерову перед смертью пела Обухова, и он в последние свои дни мечтал написать ее портрет. Как вспоминал игру великой Дузе. Как читал кем-то принесенные стихи молодого Николая Заболоцкого. Я помню эти стихи и думаю, что они выражают в своей музыке именно то, что есть в живописи Россия Нестерова. Вот они, произносите их медленно, так, как читал, повторяя Нестерова, Корин:
Все, что было в душе, все как будто опять потерялось,
И лежал я в траве, и печалью и скукой томим,
И прекрасное тело цветка надо мной поднималось,
И кузнечик, как маленький сторож, стоял перед ним.

И тогда я открыл свою книгу в большом переплете,
Где на первой странице растения виден чертеж.
И черна, и мертва, протянулась от книги к природе
То ли правда цветка, то ли в нем заключенная ложь.

И цветок с удивленьем смотрел на свое отраженье,
И как будто пытался чужую премудрость понять.
Трепетало в листах непривычное мысли движенье,
То усилие воли, которое не передать.

И кузнечик трубу свою поднял, и природа внезапно проснулась,
И запела печальная тварь славословье уму,
И подобье цветка в старой книге моей шевельнулось
Так, что сердце мое шевельнулось навстречу ему.

Журнал Юность № 12 декабрь 1989 г.

Оптимизация статьи - сайт Архиварий-Ус